Бизнес и Культура

Колодцы (часть 2)

бк публикует 2 часть художественного повествования Виктора Калинова «Колодцы»

Колодцы

II

О пустыре ходили недобрые слухи…

Усеянный камнем, пустырь был марсиански-бурого цвета и почему-то казался выпуклым, приобретая планетарный масштаб и горбатую форму. Под каждым камнем жили резвые твари, готовые к самым отчаянным поступкам. Черные гладкие жучки были приятной находкой. Нежно щекоча кожу, перебирая упругими лапками, убегали они по своим делам. Менее приятной была встреча с двухвосткой, сороконожкой или серым пауком, стремительно несущимся, не разбирая дороги. К счастью, иногда он останавливался, замирал – тогда я определял, в какую сторону мне отпрыгнуть.

Именно здесь мы выходили на связь с космическим разумом. Начертав знаки мужского достоинства (стрелочкой вверх), мы облачались в костюмы из алюминиевой сетки и подходили к камням в ожидании звездных сигналов. Интимное дело общения с космосом не допускало ни суеты, ни расширения круга посвященных. Мужской анклав уединенно перемещался в пространстве, позванивая дырявой кольчугой, ловя на себе пристальный взгляд маньяка, возбужденного недетской затеей.

Но вскоре диалог с Космосом иссяк. Таинственные сигналы больше не возбуждали воображение. Брожение вокруг каменных герм потеряло смысл и было оставлено – до того момента, когда я встретился с кубическим Камнем и с женщиной, любившей сидеть на нем.

Густо заросший травой по краям и лысый посередине, пустырь был просто великолепен в лучах заходящего солнца. Он напоминал череп. Но он был пуст. В этом, наверное, и был его главный недостаток. Островок дикой природы заставлял каждого из нас остро почувствовать свое одиночество в этом мире. Кладбище камней, серых плит, где стремительно носятся пауки, бессмысленно рассекая застоявшийся воздух. Хотелось лечь на землю и обнять это мертвое несчастное тело – каменное подобие жизни.

kolodtsy-21
Подобно ровным кругам, оставленным в поле тарелкой, наши места имели прямоугольный вырост. Точки пересеченья. Идея, желание жизни выступить в этой форме успешно материализовалась через мужскую активность. Не кабак и не театр, не лавочка у подъезда – просто дощатый стол с сидящими за ним игроками. Это был ритуал. Стук костей о поверхность, поиски комбинаций – в этом не было смысла, но была неизбежность. Это была готовность сложить однажды рисунок, который откроет двери в шумящую неизвестность. И стол провалится вместе с козлятниками под землю, а на поверхность выйдет – выйдет, наверное, в Праге. В каждом из таких мест, где алеф скручивал время, мы застывали в страхе. Но люди оберегали порученное им дело – и гнали, плескали пивом, кидали окурки, плевались. Когда же вставал Смотрящий, мы без ума бежали, оставив столбнячный ужас. И мчались скорее к дому, в кусты, к родному подъезду. Благо, Смотрящий не видел дальше своей площадки. И снова стучали кости, как будто звали кого-то.

 

Однажды пустырь посетили опытные пришельцы. Они достали приборы, бурильные установки, уровни и отвесы. И началась работа. Никто из нас не сомневался: на пустыре затевалось строительство перевалочного межгалактического пункта. Не меньше. После того, как пришельцы выполнили расчеты, на смену пришли машины. Они вырыли котлован. Наполнив его водою. А мы кидались камнями: кто-то кидал с горы, обороняя вершины, а кто-то вползал на гору, бросая камни в стоящих. Сверху всегда веселей кидать в кого-нибудь камни. Нашему другу в лоб угодил гранитный осколок. Он шел, истекая кровью. Мы же скорбно смотрели – как Пушкин смотрел на Хармса.

На пустыре вырос дом, съевший мои качели. Я до последнего не терял надежды, что котлован превратится в громадный колодец, с высокой бетонной стенкой. Но кто же работает нынче так откровенно грубо? Где-то есть грань привычки, переходить которую просто небезопасно. В подвалах этого дома стоит вода по колено – вот уже много лет замерзая зимою и зацветая летом. Не знает никто, что же там происходит, в этих глубинах… Люди живут в симбиозе, в своей бетонной надстройке, а корни тянутся к небу.

«… в одном из колодцев с горячей водой были найдены мужчина и мальчик, привязанные к железной лестнице, ставшие массой вываренной материи…»

Все было просто. Из-за денег. Встретили мужика с сыном, привязались. Мужик попался упрямый. Сынишка кричал: «Не надо». Треснули по голове. Мужика пырнули ножом. Денег не нашли, бросили в колодец. Для пущей верности прикрутили проволокой. Разошлись по домам. Розовые зайчики на стенах, мохнатые ушки, пеленки, плач наследника.

Он все время стонал. Мальчик лежал на земляном полу тихо. Одежда была мокрой от крови. На землю спустилась тьма. Какая-то странная тревога, обдающий холодом страх. Трясти сына за плечи, щупать пульс. На голове ранка, кровь запеклась, дышит, но в себя не приходит. Тревожно, хочется убежать. Попытался встать – слабость, кровь пошла сильнее. Звенящая, напряженная тишина; как струна натянуты нервы; в голове – ясно. Отчетливо различимы в темноте каждый выступ, каждый оттенок. Где-то мяукает кошка.

Что-то клубится в воздухе – пар? мошкара? Дым без запаха гари. Что-то сплетается и расплетается, скручиваясь в спирали, выбрасывает щупальца у самого носа. Разноцветные искорки пробегают по воздуху от стены к стене, вылетают наружу. Вот бы и им так. Дно колодца становится вязким и теплым, как будто просачивается влага…

«…месяцем позже все на том же пустыре была обнаружена девушка, обнаженная по пояс, висящая на собственном чулке, заботливо привязанном к самой высокой ветке самого высокого тополя…»

Следует уточнить некоторые детали. Допускаю, что автор преследовал свои, не известные нам, цели, помещая тополь на пустыре. Но деревья на пустыре не росли. Жалкие кустики, бурьян, камни – вот ландшафты тех мест. Пустырь был пуст – тополь же рос за шоссе. И не один, а сразу несколько тополей, шелестя листом, группировались они двойками и тройками. Их было не так уж много. Без труда узнавалось дерево злодеяния: засохшее от корня до кроны, уродливой растопыркой возвышалось оно на фоне змееподобных труб. Ветка, на которой была повешена девушка, также была не «самой высокой». Самая высокая, тонкая ветвь не смогла бы попросту выдержать вес тела и обломилась. Ветвь злодеяния была основательно толстой ветвью, располагавшейся на уровне второй трети тополиной высоты.

В остальном же описание соответствует фактам, хотя настораживает одна деталь. Заботливо привязанный чулок. Кто же его «заботливо» привязал? О чем вообще идет речь? Имеем ли мы дело с убийством, с признаком насильственной смерти, изнасилованием. Или же это самоубийство невротички, с эксгибиционистским синдромом? Суицидальная версия имеет под собой серьезные основания. В конце концов, девушка и сама могла «заботливо» привязать чулок, тем более что заботливость, аккуратность более свойственны женщинам. Почему же чулок? Потому что ничего более удобного не нашлось под рукой, а потрясение, видимо, было почти внезапным. Девушку, например, могли изнасиловать, и она повесилась на чулке. Тогда мы не вправе говорить об эгсгибиционизме – ведь верхнюю одежду она могла потерять в пылу борьбы. В пользу самоубийства говорит и то, что все произошло на большой высоте: трудно представить себе насильника и убийцу, волокущего свою жертву – отбивающуюся, визжащую, или же просто остывающее ее тело – на дерево, и там «заботливо» привязывающего чулок. Но обнаженная грудь… Эта деталь придает всей истории какой-то горько-эротический оттенок. Как случай с хулиганами, забравшимися в открытое окно, когда на постели молодые страстно занимались любовью. Серое лицо с выпученными глазами смотрит из зеленеющих ветвей, и где-то рядом безразлично кукует кукушка.

«Здесь протекала речка с поэтическим именем – Синара, возможно, имеющим некоторое отношение к Франции; в народе же ее звали просто «Говнотечкой»…»

Колодец – мазутное вместилище – был связан с черной рекой, замурованной в землю. Гнилая кровь города-вырожденца вяло текла в подземных артериях. Гигантский нарост дышал и хлюпал бесчисленными своими порами. Нет ничего более ядовитого, чем кровь города. Нет ничего зловонней. Лишенный разума, город наделен волей – волей пожирать. Никогда не насыщаясь. Муки Тантала.
kolodtsy-23
Мы проходили берегами тех рек. Тихо струились мертвые воды. Дуремар своим гигантским сачком ковырял илистое серое дно. Искал червей. Берега – слежавшиеся трупные черви. Трубочники промывались, клались в банку и убирались в холодильник. Потом их несли на рынок, чтобы продать. Трубочник был в цене. Мотыль, дафния. Дуремар был удачливым ловцом. Однажды ему попался бразильский червь. Он залез Дуремару под кожу. В муках Дуремар искал червя. В каждом доме, на каждом углу мерещился ему червь. Шевелились стены домов, под ногами волновалась земля. Из недр восставала головка, все рушилось, и горела оскорбленная плоть. Отроки покупали червей, ставили в вазы, делали экибану, стелили на пол и вешали на косяк. На столах – крошечные мензурки с аппетитно поющими червячками. Дуремара тошнило. Он достал банку из холодильника и выбросил ее в окно.

«Над пустырем возвышались гигантские змееподобные трубы, одним концом уходящие, как и речка, в землю, другим – в бесконечность…»

Черви копошились в земле. Червей водрузили и сверху. Назвали их «тепло-трассы». Прикладной смысл трубных тел терялся, хоть и грели они людей и землю. Точней: согревали воздух. Клубился пар, неусыпным червем извиваясь. Символ? Предупрежденье? Знак. Культ-урные люди строят предметы культа, суетясь в суеверном страхе. Они говорят о быте: горячей воде в ванной, о бойлерах, батареях. Всегда найдет оправданье пинающий черную кошку. Червем червя попирая.

Сбоку пристроили к трубам лесенку. Она уходила вверх и заползала трубе под брюхо, выстилаясь треснувшим бетоном. Там любили сидеть голубятники, зимой согреваясь, покуривая коноплю летом. Вереницы коричнево-красных железных и деревянных товарных вагонов с характерным рельсовым скрипом маневрировали от Сортировочной на Синару. В деревянных везли арбузы. Побросав коноплю, срывались герои мазутных дебрей, чтобы залезть в окна. Под самой крышей вагона узкий прямоугольник – оттуда кидал арбузы самый отчаянный. Остальные внизу бежали, их на лету ловили, в траву и кусты катили, пока дубак не заметит. В зеленой шапке и форме, из молодой дубравы он появлялся с собакой. Она отчаянно выла, в тоске на фуражку глядя. Арбузы били и ели, а что-то и продавали – по демпинговым расценкам несведущим горожанам. Привыкший к ножу и вилке, я был изрядно расстроен, когда мой друг пятернею в сердце арбуза немытой прянул, вытащив мякоть. И ел, обливаясь соком.

Черви уходящие в даль, небесные черви. Между перилами труб по узенькому асфальту проходил одинокий путник. Тела пятнистых питонов безнадежно его теснили, бесконечно тянулись трубы, а головы продолжали жить.

«Неизбежно наступает такой момент, когда слишком многое решено, и все, что будет дальше, – суть развитие этого решенного…»

Такой момент неизбежен – в судьбе человека, животного или предмета. Нельзя знать заранее, когда он наступит. Трудно угадать Рубикон, даже перейдя реку. Только чувствуешь, что есть пограничная точка, после которой что-то становится уже невозможным. Очень важное что-то. Надо видеть жизнь от рожденья до смерти, видеть в контексте причудливого переплетения судеб, чтобы понять, где была эта точка. Не дано – ни человеку, ни животному, не предмету. Не дано это знать, можно только гадать на знаках.

«Уловленные сетью более прочной, чем сеть бесконечных привязанностей, включенные в систему, хуже государственной, мы знали страх и счастье, а боли не успевали почувствовать. Отношения в виде ситуаций диктовали свои законы – законы системы – все подчинялось им».

Эти законы я познавал телом. Но больше – внутренним чувством, скользящим между тревогой и страхом. Постоянное ожиданье, что вот придут и наступит. Приходили и наступало. Но не всегда, не во всяком месте. Меня удивляло одно: почему не всегда, не все разом? Потому что была система.
kolodtsy-22
Порожденье переплетений, связей этого мира, возникнув из отношений, функция организма – система вдруг подчинила организм своему порядку, навязала свои законы.

Люди любили, страдали, ссорились, целовались, продавали и покупали – делали как умели, как было им удобно, и формы затвердевали, принимая характер традиций. Система – их выраженье.

Одинокий, тряся рогами, олень гулял под забором. Система мигала красным, подавая оленю знаки. Олень – олень, одно слово. Знаков не понимая, он шел и нюхал цветочки. А следом бежали волки.

За порогом дома начинался кошмар, который не прекращался и в помещенье. Мой дом – моя крепость. Какая крепость? Система была тотальной. И каждый ее фрагментик – олени, глухари, волки, – был одинаково нужен, одинаково предусмотрен. Был нужен олень познающий, кто может понять себя как оленя и место свое в системе.

В белом больничном халате я шел по открытому месту в лучах закатного солнца. Сосны шумели в небе, касаясь высоких окон. В руках у меня – лекарства, большой и тяжелый ящик. Под тяжестью я сгибался, халат развевался нагло. И вдруг я услышал звуки, знакомое «э-э»: я пойман. Свободно кружат, ликуя, бабочки и стрекозы. Возле помойной ямы бродят грязные свиньи. Подслеповатые глазки радостно в яму смотрят. Не каждому впрок лекарства…

«Самообман, осознанный самообман был основанием всякой радости, подобно сну приговоренного к смерти, но в силу осознанности он не омрачал радость, как сон не омрачает ее в силу бессознательности».

Самообман был естественным способом выживания в системе оленя познающего. Сохраняя целостность тела, остаться чуть-чуть человеком, чуть-чуть остаться оленем, чуть-чуть остаться рогами. Не хочешь врать – не живи. И, значит, не радуйся жизни.

Радость… В предвечернее зыбкое время как будто в осколок вечности весь проникаешь и видишь: иллюзия непомерна. Поезда, железные рельсы, снег запачканный, ноздреватый, индустриальные газы. Вдыхаешь с радостным свистом. На горизонте – ни облачка. Стоишь на рельсовом поле в закатном розовом свете, среди оранжевых телогреек. И машут они молотами, свои костыли забивая. Легко на душе, беззаботно. И время – как бы безвременье, как бы нарушилась связь времен, смешалось все, и в воздухе что-то еще присутствует, призрачное, и ты – призрачный… Ощущенье такое, что нет тебя – нет тебя, и не надо.

Пейзаж начинает меняться: на переезде поезд, накатывает громадой. И викинги, покидая движущийся корабль, к тебе устремляют копья. С каждой подножки скачут, бегут толпою нестройной. В воздухе клич победный. Лучше хвост волочить по грязи…

«…не зная иного, мы искренне дорожили настоящим и не променяли бы его ни на что…»

А если б и знали. Моя любовь жила рядом со мной, часто меняя облик, причиняя море страданий. И море радости тоже. В сладком оцепененье бродить под ее балконом, ковыряя грязную землю. Дышать возбужденной пылью в ее широком подъезде. Прозрачной весной квадраты мелом чертя на асфальте. И знать, что она недоступна.

«Система, поглощая одних, легко касаясь других, каждому дарила свое; неизбежно, однако, каждый утрачивал самое главное».

Маски приросли к лицам. Опухший и заспанный мастер нависает угрюмо, тупо смотрит в мое изделье. Совок железный, лопата. Опять неправильный тангенс. В такие совки оправлялись с друзьями в пришкольном сарае. Залезли в сарай закрытый, выбив гнилые окна. Совками он весь заставлен: плоды трудов подневольных. То-то раздолье, радость! Нашли совкам примененье. Сходил в совок и совком накрыл же. И тангенс тут не помеха. А он недовольно смотрит, в руках изделие вертит. «Cogito ergo sum» – светится в его взгляде.

«Можно ли отождествлять систему с судьбой?»

Или судьбу с системой? «Дорога никуда» – в картине англичанина Грин нашел ответ на свои вопросы. Не рождается, не возникает из ничего – вечно присутствует как архетип, как атрибут жизни. Дорога, по которой не ходят. На которую смотрят. Брось костыли – мы у цели! Ворота откроются ночью, но мы скребемся так тихо, что Петр нас не услышит. Система стала судьбою.

«Сиреневые вечера, треск насекомых и сырость колодцев…»

Сиреневый цвет – скорее летний, чем зимний – цвет воздуха и цвет времени из мира воспоминаний, из мира одиноких прогулок. Мимо мраморных памятников, мимо гробов, тележек, сломанных механизмов я проходил в молчании, тихо сливаясь с природой. Собаки за мной бежали: сторожевую вахту с ними несли мы вместе, покой гробов охраняя. Доски кругом лежали, запах распространяя. Лежа на мраморной крошке, я изучал Платона, глядя в дымное небо. В небо, где фейерверки больше не расцветали. Раньше толпой бежали, и у дороги стоя, в небо с надеждой глядя, ждали вечных салютов. Мимо неслись машины, а небо хранило молчанье. Только треск фейерверков где-то вдали, вслепую. Окраина ойкумены…

Сидя в песчаном замке, я познавал вечность. Треск насекомых снова симфонией лился в душу. Он застревал в горле, из глаз выпадали слезы – в песок они уходили. По длинной узкоколейке в край голубых просторов на невесомой дрезине ехал я потихоньку. Вместе с Иваном ехал. Дрезина остановилась. Заросший травой колодец тихо дремал вполглаза. Подкрадывались тихонько: покой часовых не нарушить, серых обитателей бездны.
kolodtsy-24
Таракано-кузнечики молкли, в плен наших рук попадая; в мягком и беззащитном теплилась искра жизни, и раздавить это тельце пальцами так тянуло. Мы собирали в коробку страшненьких насекомых, несли их в наши квартиры. Но больше они не пели. По углам расползаясь, в щелях они застревали. И там они засыхали в горьком недоуменье: зачем изменился мир и в чем они виноваты?

«Белокурые бестии в обнимку с красавицами, каких мало…»

Бестии – белокурые, монголоиды – шныряли тут и там. С проворством хозяев жизни обнимали красавец. Природные ницшеанцы держались корпоративно. Разнообразье видов, причудливый бестиарий. Толстой губой вращая, подслеповатый беркут высохшими глазами в лицо копченой селедке уставился молчаливо. Была бы рыба ослицей, она бы заговорила. А рядом рабочей пчелкой сволочь вокруг да около вьется, подвижная на подхвате.

Самцовая Квазимода ждала свою Эсмиральду. И она появлялась. Счастливо блестя глазами, красавица отдавалась солидному человеку. Они плодили детишек – и выродков, и красавиц – гибриды не проходили. История продолжалась.

Оказавшийся за пределами корпорации организм, не будучи даже организмом оленя, оказывался перед сложной дилеммой: либо бунт, бессмысленный и безнадежный, либо примиренье с судьбой, что означало сочетание со свободной. Девиц возможно свободных, возможно тихих и добрых, неярких и неказистых было довольно много – и тоже вне корпораций. В сфере распределенья гнилой и дряблой моркови в своих овощных подвалах мирно они стояли. Ждали прекрасного принца, который решал шараду. И принц иногда являлся, потупив карие очи и шумно нос раздувая.

«В третьем подъезде с левой стороны нашего дома — закрытая дверь…»

Неуместная детализация, но в целом описание правдоподобно. В каком-то священном трепете, стоя под окнами, ловили мы звуки пробуждающегося к жизни сознания. Оно очень старалось, но не могло проснуться. Детская наивность, беспомощность слышались в этих звуках. Как, впрочем, и первобытная ярость, готовая всех растерзать, не сходя с места.

В подъезде было еще хуже. Пахло зверинцем, но больше – разложением. Сначала я полагал, что это запах мочи: животные, мои друзья или пьяницы легко могли помочиться на лестницу, зимою – на батарею, во всякое время года – в почтовые ящики и электрические щитки. Но дело обстояло иначе.

Маленькая, юркая старушонка согнутым подосиновиком возвышалась на скамье, окидывая взглядом природу. Она сторожила вход в отвратительно пахнущий подъезд, создавая защитное поле, преодолеть которое было непросто. Однако В-а дверь, а также сестра были, похоже, ей безразличны, чего не скажешь о помещении с английским названием «бойлер». Эта дверь никого не оставляла равнодушным, тем более что и открывалась она крайне редко и лишь на короткое время.

Бойлер дышал паром, пугал размерами и количеством насекомых. Именно там, на этой чистенькой лестнице, в ухоженных помещениях подвала обитали самые крупные грязно-серые сверчки, гнездились караморы. Ложась на крыло, они отрывались от стен и мягко планировали в лицо, вцепляясь в его поверхность. Мелко подрагивая ногами, они скользили вдоль, внезапно бросаясь в рукав, залезая в штанину. Подвальный пол был изумительно чист: старушка каждый день подметала его, выбрасывая засохших насекомых в яркую зелень газона, подальше от любопытных глаз.

 

Из этих времен мне помнится яркий предмет: красный алюминиевый поднос овального вида, чайных дел принадлежность. Почерневший от времени и заварочных пятен, поднос начищался содой, которая становилась бурой и разъедала руки. Порохом мокрым горки соды смотрели вверх, неторопливо на кухне текла беседа – беседа старых людей. О том, как женщина в теплом цветном платке открыла клеенку, дощатый стол обнажая. Вся поверхность стола усеяна тараканом: яйцом, живым беглецом и тараканьим калом. Эту клеенку тогда она забрала с собою. И насекомых с собой она забрать попыталась. Но только не унесла она этот груз беспокойный: что-то упало в щель, просыпалось по дороге. Снова и снова она возвращалась на старое место: поговорить, посидеть, поискать насекомых глазом. Я же чистил поднос и, шпильку в руках вращая, задумчиво вставил ее в черную дырку розетки, железо крутя сердито. Воздух вокруг поплыл, складываясь словами: если бы два конца, два конца было нужно… Искр короткий всплеск, усы торчат из розетки, коричневые усы бессовестно тараканьи, и строят, шурша, мне рожи. Я руку свою несу, и в масло ее макаю, а масло скворчит на ней, как сало на сковородке.

Страшно было присесть – рядом с красным подносом, под нависающим кухонным шкафом я не чувствовал себя в безопасности. Средь солонок и заварочных чайников, перышек зеленого лука, набалдашников чеснока там и сям мелькали коричневые и черные жуки, быстро перебегая от одного укрытия до другого. Ты не успевал опомниться, а по руке твоей, быстро перебирая лапками, мчалось уже проворное насекомое, норовя залезть под рубашку и там метаться по бессмысленным траекториям. И сам ты уже отскакивал в ужасе от подноса, суеверно тряся рукавами, в тщетной попытке избавиться от подрубашечной суеты.

Когда же ты забывался, сидя под кухонным шкафом, на голову тебе шлепался жирный прусак. Он застревал в волосах, и ты рукою пытался остановить козяву. Но тут же и застывал, внезапно вдруг понимая, что за скверная штука портит тебе прическу. Представить ее в руке было еще ужасней, и ты мотал головой, резко лоб наклоняя, пока не падал на стол лоб, от боли немея. И ты внезапно взлетал, по кухне носясь кругами.

 

Гораздо любезней, чем фауна, вела себя флора. Я проводил опыты в родительском ботаническом саду, тщательно фиксируя полученный результат. Объектами опытов были кактусы и собственный зуб, который подвергался воздействию соды и лимонной кислоты. Химикаты закладывались в дупло, и оно начинало шипеть, реагируя раздражением. Занятно, что зуб, предварительно выпавший, уверенно относился мною к растеньям, схожий с ними молчанием и привычкой терпеливо сносить научные эксперименты.

Столь же безропотно вели себя Волкомерия и Белая Опунция, получавшие прививки в виде уколов по нескольку раз в сутки. Толстая груша кактуса вела себя менее сдержанно, норовя оставить в ладони пучок ядовитых стрел. Тем более толстая и длинная – «дистанционная» – игла доставалась этой морковке.

Я вел дневник, фиксируя результаты экспериментов. «Семечка не взошла», – гласила первая запись. «Семечка не взошла», – сразу ней вторая. «Семечка не взошла», – констатирует третья. И так до семи раз. Восьмая запись – горькая констатация факта: «Семечка сгнила».
 

Виктор Калинов

 
 
 

Понравился материал?
Помоги сайту!
Яндекс-кошелек  
Яндекс-кошелек: 41001701513390
WebMoney  
WebMoney: R182350152197
Читайте нас в Telegram


Присоединяйтесь к нам!

new-ikonka-facebook-44x44.png
new-ikonka-twitter-44x44.png
new-ikonka-youtube-44x44.png
new-ikonka-instagram-44x44.png
new-ikonka-google-plus-44x44.png
new-ikonka-vk-44x44.png