Бизнес и Культура

Пушкин. Глубинное порхание

В период ранней школы многочисленные рассказы про «наше все» вызывали в моей профилактически протестной душе отторжение от «солнца русской поэзии». Вместе с тем мятежное страдание романтичного утеса Лермонтова завораживало и собирало все очки. Наша патетичная в обучении классная дева негодовала: «Да кто ты такая, чтоб не любить Александра Сергеевича!» Пустое, думала я. А ее восторженные рассказы о щедрой любвеобильности поэта и вовсе отталкивали меня, воспитанную в духе советской морали. ¶

Постепенно с годами суровые ветра взрослой жизни уносят из любой здравомыслящей личности хрестоматийную литературу, заменяя ее на уроки кровно осознанные и пережитые, начинается твое личное реалити-шоу. Собственные изыскания в сфере разбитых сердец и периодическое заштопывание своего скорректировали мои ранние взгляды на жизнь и отношения. И, трезвея, отряхиваясь от чужеродного назидательного, я изменила взгляд и на Пушкина. Впрочем, оставлю детальные разборки личности литературоведам и глубинным исследователям, мы сейчас – лишь о выжимке, архетипе этого образа. О том в две-три черты стереотипе, что отсеивается у большинства от любого классика. ¶

Как копирайтер, сделав креатив своей профессией, я то и дело задумывалась о природе творчества и его источниках. Как дается такой дар, та самая пушкинско-моцартовская легкость рождения поэзии или музыки? И почему за этот дар всегда следует расплата? По чьей иронии или злодейству легкость сочинительства дается графоманам? И по какой логике жизни рядом с пушкиными всегда обнаруживаются сальери и дантесы, которые недоумевают: как такому подлецу и легкомысленному прожигателю дается это божественное? ¶

Почему опять же параллельно существуют творцы другого сорта, лермонтовы или достоевские, которые терзаются, сомневаются, мучаются, томятся, разочаровываются, рефлексируют, постоянно перерабатывают ошибки прошлого, мучают себя, казнят, живут мятежные, как парус? И зачастую ищут любви как способа забыться, убежать от себя, спрятаться в этом вечном женском. Делают это отчаянно, всецело, самозабвенно, моля у другой приют, последнюю гавань своей истерзанной душе, а потом – все им скучно – уходят вдаль, оставляя вовсе не шаловливые эпиграммы, а разбитое, опустошенное, выеденное до дна сердце. И вот так лермонтовы или там байроны в этом коротком и ярком шлейфе боли своей и чужой что-то постигают, до чего-то доходят, но в целом всегда осознают себя чужими на этом празднике жизни и как-то скоропостижно самоуничтожаются. Или творят литературу боли, страдания, эстетизированной высокой муки. ¶

И в то же самое время рядом порхают творцы позитива, пушкины, обаятельные и искристые, живые и очаровательные, которые мимолетно, вроде вскользь, но до откровения глубинно что-то открывают миру и тут же летят дальше, по ходу влюбляясь, очаровываясь и порой столь же быстро разочаровываясь. Сегодня даже его собственноручно составленный дон-жуанский список в 113 имен (всего на три десятка меньше, чем у Казановы) представляется мне лишь иллюстрацией живости ума и полноты таланта к жизни. Пролетая по ней, как легкий окрыляющий ветер, он оставлял после себя разлетающиеся в вечности ироничные портреты осененных им женщин и великие строки. Соприкоснувшиеся с ним многое прощали, интуитивно ощущая печать божественного. Но и это не главное. ¶

Для меня феномен Пушкина в том, что не было в нем напускной трагичности, мученичества, болезненности, декаданса. Думаешь: но как же гений может быть таким жизнелюбом? Ведь чаще писательство становятся сподвижнической заменой яркой страстной жизни. Как заметил Милорад Павич, «счастье и мудрость вместе не ходят, так же как тело и мысль. Боль – это мысль тела. Поэтому счастливые люди всегда глупы». Гений вроде по определению не может быть легковесным и счастливым. Но почему-то он мог. А сальери, снедаемые завистью, не могут ни того, ни другого. ¶

Но, вспоминая трагическое, теневое, мистическое, реквиемское в Пушкине или Моцарте, кто знает, какая цена заплачена за их невыносимую легкость бытия? И, может, быстрая смерть была изначально частью договора. Отсюда любовь к каждому мигу. И может статься, потому в легкости была сила. И, вспоминая кушетку в пушкинской квартире на Мойке, где три дня в муках умирал поэт, не пускавший жену, чтоб не расстраивать, и за соседней дверью – кровать Натали, те же три дня по-собачьи тоскующую подле, думаешь о силе и полноте его любви. Может, легкость была его формой глубины, а его поэзия – способом научить нас своему гению жизни, своему мудрому дао порхания и легкости, дающему неиссякаемый доступ к творчеству. ¶

 
glubinnoe-porhanie

1(4), 2013
Читайте нас в Telegram


Присоединяйтесь к нам в Telegram

f
tw
you
i
g
v